» »

04.07.2020

«Письма русского путешественника» представляют собой путевой журнал Карамзина , веденный им с 1789 – 1790 гг. за все время путешествия его в Германии, Швейцарии, Франции и Англии. По приезде на родину эти путевые записки в обработанном виде печатались Карамзиным в его «Московском Журнале ».

Карамзин. Письма русского путешественника. Радиоспектакль

Некоторые критики к «Письмам» (см. их краткое содержание) относятся строго за то, что Карамзин в них, якобы, «проглядел» великую французскую революцию , не понял её значения. Но это неверно. Сначала цензура не позволила, ему высказаться откровенно, а позднее собственные убеждения писателя, приведшие его к консерватизму , заставили его многое из текста «Писем» вычеркнуть, многое прибавить.

Части «Писем» стали появляться в «Московском Журнале» в 1790 году. Отдельным изданием они появились в 1797 г. (только 4 тома). 5-й и 6-й тома, в которых и говорится о революции, появились в свет только в 1801.

Содержание «Писем» слишком разнообразно и поэтому с трудом поддается пересказу. С чувством сердечной тоски оставил юноша-Карамзин родину и друзей. Но живые и пестрые впечатления действительности скоро развлекли его. С особым интересом рассказывает он о Германии, о великих её людях, которых он привык уважать с детства. Он посещает Платнера, Канта , Николаи, Вейса, Виланда . В Швейцарии его больше всего интересовала природа, – он ходит по горам, наслаждается пейзажами и в своей записной книжке обстоятельно описывает свои впечатления. Из людей, для него интересных, там живших, он посещает Лафатера и Боннета.

Описание Франции короче: наш путешественник говорит об одном Париже, о его достопримечательностях, исторических памятниках, театрах, художественных галереях и пр. Англия описана еще короче: своеобразный характер англичан, поражающих своим несходством с французами, политические учреждения Англии, – вот, что здесь его особенно интересует.

Личность Карамзина ясно выразилась в этом произведении. Как живой, встает перед нами образ юноши, «беспокойное сердце» которого увлекло его на чужбину: это – молодой идеалист, «друг человечества», «добрый странник», «с миролюбивым сердцем», «чистым сердцем», – он «рожден к общежитию и дружбе», желает полюбить всякого «со всей дружескою искренностью, свойственною его сердцу».

Кто в мире и любви умеет жить с собой, –
Тот радость и любовь во всех странах найдет!

– эпиграф к его произведению. Широкое, гуманное отношение ко всему миру, братское чувство любви ко всем людям, – вот, основы миросозерцания этого «прекраснодушного» юноши.

Перед «Натурой» (природой) он преклоняется, как перед каким-то божеством. Кроме патетических обращений к «матери-природе», мы в «Письмах» не раз найдем отражения самых разнообразных чувств и «настроений», вызванных её влиянием.

Не менее восприимчив Карамзин и к тем эстетическим впечатлениям, которые на его чувствительное сердце производили произведения «искусств» – живописи, музыки. «Бог» и «отечество» не так сильно волновали его. Когда он писал свои «Письма», он был еще деистом , и лишь «природа» вызывала в нем гимны Богу. До патриотических чувств пока не было еще места в его сердце, которое тогда воспламенялось идеалами «космополитизма». Карамзин тогда преклонялся перед «человеком вообще»: в то время все «племенное» стояло, в его глазах, ниже «человеческого».

Отзывчивость и чувствительность, богатое воображение и экспансивность, часто выражающиеся в восторгах и слезах, способность порою юмористически смотреть на себя и на других, упорное стремление к самоанализу и анализу чужой души, – вот, черты Карамзина, как сентиментального человека, выразившиеся в «Письмах».

Николай Михайлович Карамзин. Портрет кисти Тропинина

Но, рядом с «чувством», Карамзин, не в пример прочим сентименталистам , не забывал и «разума». Еще на родине он получил прекрасное образование. Теперь, во время путешествия, его исторические, политические, философские интересы нашли возможность легкого, полного удовлетворения. Оттого так содержательны и интересны его «Письма».

Как художник, Карамзин в «Письмах» широко применил – 1) сознательный психологический анализ. И он сам, и те лица, которые им зарисованы, живут перед нами, – или в его характеристиках, или в их речах и поступках. – 2) сознательное стремление к реализму творчества. В литературе докарамзинской этот реализм, быть может, гораздо более правдив, чем у Карамзина, но там не наблюдалось сознательности в применении реалистических приемов письма. Псевдоклассики , описывая, например, восход солнца, бурю, пение соловья, изображали всё это шаблонными образами – олицетворениями. Вместо солнца у них всегда фигурирует Феб (Аполлон), в буре принимает участием сам Нептун , соловей именуется Филомелой и т. п.

Рисовать «человека, каков он есть», писать правдивую «историю жизни» начал у нас именно Карамзин.

Он же первый сознательно ввел в нашу литературу «Kleinmalerei» – художественный прием «описывать» не в общих чертах, а в подробностях – в «типичных случайностях». Благодаря такому приему, в «описания» вносилась детальность, вносились характерные мелочи в обрисовку лица и в пейзаж. Вот почему особенно ценны в «Письмах» описания природы, – описания, живые и разнообразные, далеко отошедшие от шаблонных «олицетворений» псевдоклассической поэзии. В описаниях своих он сумел уловить даже couleur locale, т. е. типичность, своеобразность пейзажа, свойственную каждой определенной стране.

В «Письмах» встречаем мы и «лирический» элемент, и «повествовательный». Попадаются и «рассуждения». Между повестями, вошедшими в «Письма», встречаются и сентиментальные, и юмористические, и исторические, – в них можно видеть зачатки будущих повествовательных произведений Карамзина .

«Письма» отразили ясно настроения тогдашнего русского общества. Мировоззрение их автора сложилось под влиянием оппозиционного духа Москвы вообще, и взглядов Новикова , в частности. Отсюда холодное отношение Карамзина к Екатерине II , слишком заметное в тот век, когда принято было пред императрицею кадить «мглистыми фимиам» лести. Развенчивая Фридриха Великого , он этим самым косвенно метил на Екатерину, которую он тоже не считал «великой». «Просвещенному » веку Карамзин отдал дань своими обличениями иезуитов и католиков, нападениями на «фанатизм», защитой веротерпимости, восхвалениями «свободы», преклонением перед швейцарскими республиками

Все подобные идеи, определенно выраженные в «Письмах», появившихся в «Московском Журнале» при Екатерине, в самый разгар «реакции» последних лет её царствования, во время преследований Новикова и Радищева , и не уничтоженные в отдельном издании, вышедшем в первые годы царствования Павла , обеспечили за этим произведением Карамзина большое значение. «Письма» были единственной «вольномысленной» книгой, уцелевшей от погрома павловской цензуры.

Широкая популярность этого произведения сделала его любимой книгой молодежи – оттого юный поклонник Радищева и Княжнина читал «Письма» Карамзина с «жаром», оттого ими зачитывались в отрочестве будущие декабристы . При помощи «Писем» русское общество легче пережило павловские дни, а чуткая молодежь сумела рассмотреть в них искорки того света, которому суждено было озарить первые годы царствования Александра I . Поэтому произведение Карамзина было связью, соединяющей лучшие дни екатерининского царствования с царствованием Александра I.

«Письма» были встречены с энтузиазмом. Это сказалось не только в похвалах современников, но и в появлении многочисленных литературных подражаний, близких к «Письмам» по духу и по содержанию.

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Я хотел при новом издании многое переменить в сих «Письмах», и… не переменил почти ничего. Как они были писаны, как удостоились лестного благоволения публики, пусть так и остаются. Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, – и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом. Много неважного, мелочи – соглашаюсь; но если в Ричардсоновых, Фильдинговых романах без скуки читаем мы, например, что Грандисон всякий день пил два раза чай с любезною мисс Бирон; что Том Джонес спал ровно семь часов в таком-то сельском трактире, то для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платье, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах. – А кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведений, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию».

Часть первая

1

Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? – Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но – когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел – на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии и где так часто заставало меня восходящее солнце, на готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, – одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной. С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.

Но вы мне всегда любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! – Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.

Милый Птрв. провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось для меня столько любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!

Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? – Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..

Во всю дорогу не приходило мне в голову ни одной радостной мысли; а на последней станции к Твери грусть моя так усилилась, что я в деревенском трактире, стоя перед карикатурами королевы французской и римского императора, хотел бы, как говорит Шекспир, выплакать сердце свое. Там-то все оставленное мною явилось мне в таком трогательном виде. – Но полно, полно! Мне опять становится чрезмерно грустно. – Простите! Дай бог вам утешений. – Помните друга, но без всякого горестного чувства!

2

Прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду в Ригу.

В Петербурге я не веселился. Приехав к своему Д, нашел его в крайнем унынии. Сей достойный, любезный человек открыл мне свое сердце: оно чувствительно – он несчастлив!.. «Состояние мое совсем твоему противоположно, – сказал он со вздохом, – главное твое желание исполняется: ты едешь наслаждаться, веселиться; а я поеду искать смерти, которая одна может окончить мое страдание». Я не смел утешать его и довольствовался одним сердечным участием в его горести. «Но не думай, мой друг, – сказал я ему, – чтобы ты видел перед собою человека, довольного своею судьбою; приобретая одно, лишаюсь другого и жалею». – Оба мы вместе от всего сердца жаловались на несчастный жребий человечества или молчали. По вечерам прохаживались в Летнем саду и всегда больше думали, нежели говорили; каждый о своем думал. До обеда бывал я на бирже, чтобы видеться с знакомым своим англичанином, через которого надлежало мне получить векселя. Там, смотря на корабли, я вздумал было ехать водою, в Данциг, в Штетин или в Любек, чтобы скорее быть в Германии. Англичанин мне то же советовал и сыскал капитана, который через несколько дней хотел плыть в Штетин. Дело, казалось, было с концом; однако ж вышло не так. Надлежало объявить мой паспорт в адмиралтействе; но там не хотели надписать его, потому что он дан из московского, а не из петербургского губернского правления и что в нем не сказано, как я поеду; то есть, не сказано, что поеду морем. Возражения мои не имели успеха – я не знал порядка, и мне оставалось ехать сухим путем или взять другой паспорт в Петербурге. Я решился на первое; взял подорожную – и лошади готовы. Итак, простите, любезные друзья! Когда-то будет мне веселее! А до сей минуты все грустно. Простите!

3

Вчера, любезнейшие друзья мои, приехал я в Ригу и остановился в «Hôtel de Pétersbourg» . Дорога меня измучила. Не довольно было сердечной грусти, которой причина вам известна: надлежало еще идти сильным дождям; надлежало, чтобы я вздумал, к несчастью, ехать из Петербурга на перекладных и нигде не находил хороших кибиток. Все меня сердило. Везде, казалось, брали с меня лишнее; на каждой перемене держали слишком долго. Но нигде не было мне так горько, как в Нарве. Я приехал туда весь мокрый, весь в грязи; насилу мог найти купить две рогожи, чтобы сколько-нибудь закрыться от дождя, и заплатил за них по крайней мере как за две кожи. Кибитку дали мне негодную, лошадей скверных. Лишь только отъехали с полверсты, переломилась ось: кибитка упала и грязь, и я с нею. Илья мой поехал с ямщиком назад за осью, а бедный ваш друг остался на сильном дожде. Этого еще мало: пришел какой-то полицейский и начал шуметь, что кибитка моя стояла среди дороги. «Спрячь её в карман!» – сказал я с притворным равнодушием и завернулся в плащ. Бог знает, каково мне было в эту минуту! Все приятные мысли о путешествии затмились в душе моей. О, если бы мне можно было тогда перенестись к вам, друзья мои! Внутренне проклинал я то беспокойство сердца человеческого, которое влечет нас от предмета к предмету, от верных удовольствий к неверным, как скоро первые уже не новы, – которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!

Есть всему предел; волна, ударившись о берег, назад возвращается или, поднявшись высоко, опять вниз упадает – и в самый тот миг, как сердце мое стало полно, явился хорошо одетый мальчик, лет тринадцати, и с милою, сердечною улыбкою сказал мне по-немецки: «У вас изломалась кибитка? Жаль, очень жаль! Пожалуйте к нам – вот наш дом – батюшка и матушка приказали вас просить к себе». – «Благодарю вас, государь мой! Только мне нельзя отойти от своей кибитки; к тому же я одет слишком по-дорожному и весь мокр». – «К кибитке приставим мы человека; а на платье дорожных кто смотрит? Пожалуйте, сударь, пожалуйте!» Тут улыбнулся он так убедительно, что я должен был стряхнуть воду с шляпы своей – разумеется, для того, чтобы с ним идти. Мы взялись за руки и побежали бегом в большой каменный дом, где в зале первого этажа нашел я многочисленную семью, сидящую вокруг стола; хозяйка разливала чай и кофе. Меня приняли так ласково, потчевали так сердечно, что я забыл все свое горе. Хозяин, пожилой человек, у которого добродушие на лице написано, с видом искреннего участия расспрашивал меня о моем путешествии. Молодой человек, племянник его, недавно возвратившийся из Германии, сказывал мне, как удобнее ехать из Риги в Кенигсберг. Я пробыл у них около часа. Между тем привезли ось, и все было готово. «Нет, еще постойте!» – сказали мне, и хозяйка принесла на блюде три хлеба. «Наш хлеб, говорят, хорош: возьмите его». – «Бог с вами! – примолвил хозяин, пожав мою руку, – бог с вами!» Я сквозь слезы благодарил его и желал, чтобы он и впредь своим гостеприимством утешал печальных странников, расставшихся с милыми друзьями. – Гостеприимство, священная добродетель, обыкновенная во дни юности рода человеческого и столь редкая во дни наши! Если я когда-нибудь тебя забуду, то пусть забудут меня друзья мои! Пусть вечно буду на земле странником и нигде не найду второго Крамера! Простился со всею любезною семьей, сел в кибитку и поскакал, обрадованный находкой добрых людей! – Почта от Нарвы до Риги называется немецкою, для того что комиссары на станциях немцы. Почтовые домы везде одинакие – низенькие, деревянные, разделенные на две половины: одна для проезжих, а в другой живет сам комиссар, у которого можно найти все нужное для утоления голода и жажды. Станции маленькие; есть по двенадцати и десяти верст. Вместо ямщиков ездят отставные солдаты, из которых иные помнят Миниха; рассказывая сказки, забывают они погонять лошадей, и для того приехал я сюда из Петербурга не прежде, как в пятый день. На одной станции за Дерптом надлежало мне ночевать: Г. З., едущий из Италии, забрал всех лошадей. Я с полчаса говорил с ним и нашел в нем любезного человека. Он настращал меня песчаными прусскими дорогами и советовал лучше ехать через Польшу и Вену; однако ж мне не хочется переменить своего плана. Пожелав ему счастливого пути, бросился я на постелю; но не мог заснуть до самого того времени, как чухонец пришел мне сказать, что кибитка для меня впряжена.

Я не приметил никакой розницы между эстляндцами и лифляндцами, кроме языка и кафтанов: одни носят черные, а другие серые. Языки их сходны; имеют в себе мало собственного, много немецких и даже несколько славянских слов. Я заметил, что они все немецкие слова смягчают в произношении: из чего можно заключить, что слух их нежен; но видя их непроворство, неловкость и недогадливость, всякий должен думать, что они, просто сказать, глуповаты. Господа, с которыми удалось мне говорить, жалуются на их леность и называют их сонливыми людьми, которые по воле ничего не сделают: и так надобно, чтобы их очень неволили, потому что они очень много работают, и мужик в Лифляндии или в Эстляндии приносит господину вчетверо более нашего казанского или симбирского.

Сии бедные люди, работающие господеви со страхом и трепетом во все будничные дни, зато уже без памяти веселятся в праздники, которых, правда, весьма немного по их календарю.

Дорога усеяна корчмами, и все они в проезд мой были наполнены гуляющим народом – праздновали троицу.

Мужики и господа лютеранского исповедания. Церкви их подобны нашим, кроме того, что наверху стоит не крест, а петух, который должен напоминать о падении апостола Петра. Проповеди говорятся на их языке; однако ж пасторы все знают по-немецки.

Что принадлежит до местоположений, то в этой стороне смотреть не на что. Леса, песок, болота; нет ни больших гор, ни пространных долин. – Напрасно будешь искать и таких деревень, как у нас. В одном месте видишь два двора, в другом три, четыре и церковь. Избы больше наших и разделены обыкновенно на две половины: в одной живут люди, а другая служит хлевом. – Те, которые едут не на почтовых, должны останавливаться в корчмах. Впрочем, я почти совсем не видал проезжих: так пуста эта дорога в нынешнее время.

О городах говорить много нечего, потому что я в них не останавливался. В Ямбурге, маленьком городке, известном по своим суконным фабрикам, есть изрядное каменное строение. Немецкая часть Нарвы, или, собственно, так называемая Нарва, состоит по большей части из каменных домов; другая, отделяемая рекою, называется Иван-город. В первой всё на немецкую стать, а в другой всё на русскую. Тут была прежде наша граница – о, Петр, Петр!

Когда открылся мне Дерпт, я сказал: прекрасный городок! Там все праздновало и веселилось. Мужчины и женщины ходили по городу обнявшись, и в окрестных рощах мелькали гуляющие четы. Что город, то норов; что деревня, то обычай. – Здесь-то живет брат несчастного Л . Он главный пастор, всеми любим и доход имеет очень хороший. Помнит ли он брата? Я говорил об нем с одним лифляндским дворянином, любезным, пылким человеком. «Ах, государь мой! – сказал он мне, – самое то, что одного прославляет и счастливит, делает другого злополучным. Кто, читая поэму шестнадцатилетнего Л и все то, что он писал до двадцати пяти лет, не увидит утренней зари великого духа? Кто не подумает: вот юный Клопшток, юный Шекспир? Но тучи помрачили эту прекрасную зарю, и солнце никогда не воссияло. Глубокая чувствительность, без которой Клопшток не был бы Клопштоком и Шекспир Шекспиром, погубила его. Другие обстоятельства, и Л бессмертен!» – Лишь только въедешь в Ригу, увидишь, что это торговый город, – много лавок, много народа – река покрыта кораблями и судами разных наций – биржа полна. Везде слышишь немецкий язык – где-где русский, – и везде требуют не рублей, а талеров. Город не очень красив; улицы узки – но много каменного строения, и есть хорошие домы.

В трактире, где я остановился, хозяин очень услужлив: сам носил паспорт мой в правление и в благочиние и сыскал мне извозчика, который за тринадцать червонцев нанялся довезти меня до Кенигсберга, вместе с одним французским купцом, который нанял у него в свою коляску четырех лошадей; а я поеду в кибитке. – Илью отправлю отсюда прямо в Москву.

Милые друзья! Всегда, всегда о вас думаю, когда могу думать. Я еще не выехал из России, но давно уже в чужих краях, потому что давно с вами расстался.

4

Еще не успел я окончить письма к вам, любезнейшие друзья, как лошади были впряжены и трактирщик пришел сказать мне, что через полчаса запрут городские вороты. Надобно было дописать письмо, расплатиться, укласть чемодан и приказать кое-что Илье. Хозяин воспользовался моим недосугом и подал мне самый аптекарский счет; то есть за одне сутки он взял с меня около девяти рублей!

Удивляюсь еще, как я в таких торопях ничего не забыл в трактире. Наконец все было готово, и мы выехали из ворот. Тут простился я с добродушным Ильею – он к вам поехал, милые! – Начало смеркаться. Вечер был тих и прохладен. Я заснул крепким сном молодого путешественника и не чувствовал, как прошла ночь. Восходящее солнце разбудило меня лучами своими; мы приближались к заставе, маленькому домику с рогаткою. Парижский купец пошел со мною к майору, который принял меня учтиво и после осмотра велел нас пропустить. Мы въехали в Курляндию – и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! еще не чувствовал. Скоро открылась Митава. Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! «Вот первый иностранный город», – думал я, и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового. На берегу реки Аа, через которую мы переехали на плоту, стоит дворец герцога курляндского, не малый дом, впрочем, по своей наружности весьма не великолепный. Стекла почти везде выбиты или вынуты; и видно, что внутри комнат переделывают. Герцог живет в летнем замке, недалеко от Митавы. Берег реки покрыт лесом, которым сам герцог исключительно торгует и который составляет для него немалый доход. Стоявшие на карауле солдаты казались инвалидами. Что принадлежит до города, то он велик, но нехорош. Домы почти все маленькие и довольно неопрятны; улицы узки и худо вымощены; садов и пустырей много.

Мы остановились в трактире, который считается лучшим в городе. Тотчас окружили нас жиды с разными безделками. Один предлагал трубку, другой – старый лютеранский молитвенник и Готшедову «Грамматику», третий – зрительное стекло, и каждый хотел продать товар свой таким добрым господам за самую сходную цену. Француженка, едущая с парижским купцом, женщина лет в сорок пять, стала оправлять свои седые волосы перед зеркалом, а мы с купцом, заказав обед, пошли ходить по городу – видели, как молодой офицер учил старых солдат, и слышали, как пожилая курносая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем своим, сапожником!

Возвратясь, обедали мы с добрым аппетитом и после обеда имели время напиться кофе, чаю и поговорить довольно. Я узнал от сопутника своего, что он родом италиянец, но в самых молодых летах оставил свое отечество и торгует в Париже; много путешествовал и в Россию приезжал отчасти по своим делам, а отчасти для того, чтобы узнать всю жестокость зимы; и теперь возвращается опять в Париж, где намерен навсегда остаться. – За все вместе заплатили мы в трактире по рублю с человека.

Выехав из Митавы, увидел я приятнейшие места. Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь. Нам попались немецкие извозчики из Либау и Пруссии. Странные экипажи! Длинные фуры цугом; лошади пребольшие, и висящие на них погремушки производят несносный для ушей шум.

Отъехав пять миль, остановились мы ночевать в корчме. Двор хорошо покрыт; комнаты довольно чисты, и в каждой готова постель для путешественников.

Вечер приятен. В нескольких шагах от корчмы течет чистая река. Берег покрыт мягкою зеленою травою и осенен в иных местах густыми деревами. Я отказался от ужина, вышел на берег и вспомнил один московский вечер, в который, гуляя с Пт. под Андроньевым монастырем, с отменным удовольствием смотрели мы на заходящее солнце. Думал ли я тогда, что ровно через год буду наслаждаться приятностями вечера в курляндской корчме? Еще другая мысль пришла мне в голову. Некогда начал было я писать роман и хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: и в действительном то же случилось. Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный. Сей первый ночлег был несчастлив для романа; боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи, в благословенном своем жилище на Чистых Прудах. – Я лег на траве под деревом, вынул из кармана записную книжку, чернилицу и перо и написал то, что вы теперь читали.

Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ. Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? «Нет», – отвечали они. «А когда так, государи мои, – сказал я, – то вы не можете судить о русских; побывав только в пограничном городе». Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить иностранными языками. Разговор продолжался. Один из них сказал мне, что он имел счастье быть в Голландии и скопил там много полезных знаний. «Кто хочет узнать свет, – говорил он, – тому надобно ехать в Роттердам. Там-то живут славно, и все гуляют на шлюпках! Нигде не увидишь того, что там увидишь. Поверьте мне, государь мой, в Роттердаме я сделался человеком!» – «Хорош гусь!» – думал я – и пожелал им доброго вечера.

© ООО «Издательство АСТ», 2018

* * *

Я хотел при новом издании многое переменить в сих «Письмах», и… не переменил почти ничего. Как они были писаны, как удостоились лестного благоволения публики, пусть так и остаются. Пестрота, неровность в слоге есть следствие различных предметов, которые действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника: он сказывал друзьям своим, что ему приключалось, что он видел, слышал, чувствовал, думал, – и описывал свои впечатления не на досуге, не в тишине кабинета, а где и как случалось, дорогою, на лоскутках, карандашом. Много неважного, мелочи – соглашаюсь; но если в Ричардсоновых, Фильдинговых романах без скуки читаем мы, например, что Грандисон всякий день пил два раза чай с любезною мисс Бирон; что Том Джонес спал ровно семь часов в таком-то сельском трактире, то для чего же и путешественнику не простить некоторых бездельных подробностей? Человек в дорожном платье, с посохом в руке, с котомкою за плечами не обязан говорить с осторожною разборчивостью какого-нибудь придворного, окруженного такими же придворными, или профессора в шпанском парике, сидящего на больших, ученых креслах. – А кто в описании путешествий ищет одних статистических и географических сведений, тому, вместо сих «Писем», советую читать Бишингову «Географию».

Часть первая

1

Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце мое привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь? – Сколько лет путешествие было приятнейшею мечтою моего воображения? Не в восторге ли сказал я самому себе: наконец ты поедешь? Не в радости ли просыпался всякое утро? Не с удовольствием ли засыпал, думая: ты поедешь? Сколько времени не мог ни о чем думать, ничем заниматься, кроме путешествия? Не считал ли дней и часов? Но – когда пришел желаемый день, я стал грустить, вообразив в первый раз живо, что мне надлежало расстаться с любезнейшими для меня людьми в свете и со всем, что, так сказать, входило в состав нравственного бытия моего. На что ни смотрел – на стол, где несколько лет изливались на бумагу незрелые мысли и чувства мои, на окно, под которым сиживал я подгорюнившись в припадках своей меланхолии и где так часто заставало меня восходящее солнце, на готический дом, любезный предмет глаз моих в часы ночные, – одним словом, все, что попадалось мне в глаза, было для меня драгоценным памятником прошедших лет моей жизни, не обильной делами, но зато мыслями и чувствами обильной. С вещами бездушными прощался я, как с друзьями; и в самое то время, как был размягчен, растроган, пришли люди мои, начали плакать и просить меня, чтобы я не забыл их и взял опять к себе, когда возвращуся. Слезы заразительны, мои милые, а особливо в таком случае.

Но вы мне всегда любезнее, и с вами надлежало расстаться. Сердце мое так много чувствовало, что я говорить забывал. Но что вам сказывать! – Минута, в которую мы прощались, была такова, что тысячи приятных минут в будущем едва ли мне за нее заплатят.

Милый Птрв. провожал меня до заставы. Там обнялись мы с ним, и еще в первый раз видел я слезы его; там сел я в кибитку, взглянул на Москву, где оставалось для меня столько любезного, и сказал: прости! Колокольчик зазвенел, лошади помчались… и друг ваш осиротел в мире, осиротел в душе своей!

Все прошедшее есть сон и тень: ах! где, где часы, в которые так хорошо бывало сердцу моему посреди вас, милые? – Если бы человеку, самому благополучному, вдруг открылось будущее, то замерло бы сердце его от ужаса и язык его онемел бы в самую ту минуту, в которую он думал назвать себя счастливейшим из смертных!..

Во всю дорогу не приходило мне в голову ни одной радостной мысли; а на последней станции к Твери грусть моя так усилилась, что я в деревенском трактире, стоя перед карикатурами королевы французской и римского императора, хотел бы, как говорит Шекспир, выплакать сердце свое. Там-то все оставленное мною явилось мне в таком трогательном виде. – Но полно, полно! Мне опять становится чрезмерно грустно. – Простите! Дай бог вам утешений. – Помните друга, но без всякого горестного чувства!

2

Прожив здесь пять дней, друзья мои, через час поеду в Ригу.

В Петербурге я не веселился. Приехав к своему Д, нашел его в крайнем унынии. Сей достойный, любезный человек открыл мне свое сердце: оно чувствительно – он несчастлив!.. «Состояние мое совсем твоему противоположно, – сказал он со вздохом, – главное твое желание исполняется: ты едешь наслаждаться, веселиться; а я поеду искать смерти, которая одна может окончить мое страдание». Я не смел утешать его и довольствовался одним сердечным участием в его горести. «Но не думай, мой друг, – сказал я ему, – чтобы ты видел перед собою человека, довольного своею судьбою; приобретая одно, лишаюсь другого и жалею». – Оба мы вместе от всего сердца жаловались на несчастный жребий человечества или молчали. По вечерам прохаживались в Летнем саду и всегда больше думали, нежели говорили; каждый о своем думал. До обеда бывал я на бирже, чтобы видеться с знакомым своим англичанином, через которого надлежало мне получить векселя. Там, смотря на корабли, я вздумал было ехать водою, в Данциг, в Штетин или в Любек, чтобы скорее быть в Германии. Англичанин мне то же советовал и сыскал капитана, который через несколько дней хотел плыть в Штетин. Дело, казалось, было с концом; однако ж вышло не так. Надлежало объявить мой паспорт в адмиралтействе; но там не хотели надписать его, потому что он дан из московского, а не из петербургского губернского правления и что в нем не сказано, как я поеду; то есть, не сказано, что поеду морем. Возражения мои не имели успеха – я не знал порядка, и мне оставалось ехать сухим путем или взять другой паспорт в Петербурге. Я решился на первое; взял подорожную – и лошади готовы. Итак, простите, любезные друзья! Когда-то будет мне веселее! А до сей минуты все грустно. Простите!

3

Вчера, любезнейшие друзья мои, приехал я в Ригу и остановился в «Hôtel de Pétersbourg» . Дорога меня измучила. Не довольно было сердечной грусти, которой причина вам известна: надлежало еще идти сильным дождям; надлежало, чтобы я вздумал, к несчастью, ехать из Петербурга на перекладных и нигде не находил хороших кибиток. Все меня сердило. Везде, казалось, брали с меня лишнее; на каждой перемене держали слишком долго. Но нигде не было мне так горько, как в Нарве. Я приехал туда весь мокрый, весь в грязи; насилу мог найти купить две рогожи, чтобы сколько-нибудь закрыться от дождя, и заплатил за них по крайней мере как за две кожи. Кибитку дали мне негодную, лошадей скверных. Лишь только отъехали с полверсты, переломилась ось: кибитка упала и грязь, и я с нею. Илья мой поехал с ямщиком назад за осью, а бедный ваш друг остался на сильном дожде. Этого еще мало: пришел какой-то полицейский и начал шуметь, что кибитка моя стояла среди дороги. «Спрячь её в карман!» – сказал я с притворным равнодушием и завернулся в плащ. Бог знает, каково мне было в эту минуту! Все приятные мысли о путешествии затмились в душе моей. О, если бы мне можно было тогда перенестись к вам, друзья мои! Внутренне проклинал я то беспокойство сердца человеческого, которое влечет нас от предмета к предмету, от верных удовольствий к неверным, как скоро первые уже не новы, – которое настроивает к мечтам наше воображение и заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего!

Есть всему предел; волна, ударившись о берег, назад возвращается или, поднявшись высоко, опять вниз упадает – и в самый тот миг, как сердце мое стало полно, явился хорошо одетый мальчик, лет тринадцати, и с милою, сердечною улыбкою сказал мне по-немецки: «У вас изломалась кибитка? Жаль, очень жаль! Пожалуйте к нам – вот наш дом – батюшка и матушка приказали вас просить к себе». – «Благодарю вас, государь мой! Только мне нельзя отойти от своей кибитки; к тому же я одет слишком по-дорожному и весь мокр». – «К кибитке приставим мы человека; а на платье дорожных кто смотрит? Пожалуйте, сударь, пожалуйте!» Тут улыбнулся он так убедительно, что я должен был стряхнуть воду с шляпы своей – разумеется, для того, чтобы с ним идти. Мы взялись за руки и побежали бегом в большой каменный дом, где в зале первого этажа нашел я многочисленную семью, сидящую вокруг стола; хозяйка разливала чай и кофе. Меня приняли так ласково, потчевали так сердечно, что я забыл все свое горе. Хозяин, пожилой человек, у которого добродушие на лице написано, с видом искреннего участия расспрашивал меня о моем путешествии. Молодой человек, племянник его, недавно возвратившийся из Германии, сказывал мне, как удобнее ехать из Риги в Кенигсберг. Я пробыл у них около часа. Между тем привезли ось, и все было готово. «Нет, еще постойте!» – сказали мне, и хозяйка принесла на блюде три хлеба. «Наш хлеб, говорят, хорош: возьмите его». – «Бог с вами! – примолвил хозяин, пожав мою руку, – бог с вами!» Я сквозь слезы благодарил его и желал, чтобы он и впредь своим гостеприимством утешал печальных странников, расставшихся с милыми друзьями. – Гостеприимство, священная добродетель, обыкновенная во дни юности рода человеческого и столь редкая во дни наши! Если я когда-нибудь тебя забуду, то пусть забудут меня друзья мои! Пусть вечно буду на земле странником и нигде не найду второго Крамера! Простился со всею любезною семьей, сел в кибитку и поскакал, обрадованный находкой добрых людей! – Почта от Нарвы до Риги называется немецкою, для того что комиссары на станциях немцы. Почтовые домы везде одинакие – низенькие, деревянные, разделенные на две половины: одна для проезжих, а в другой живет сам комиссар, у которого можно найти все нужное для утоления голода и жажды. Станции маленькие; есть по двенадцати и десяти верст. Вместо ямщиков ездят отставные солдаты, из которых иные помнят Миниха; рассказывая сказки, забывают они погонять лошадей, и для того приехал я сюда из Петербурга не прежде, как в пятый день. На одной станции за Дерптом надлежало мне ночевать: Г. З., едущий из Италии, забрал всех лошадей. Я с полчаса говорил с ним и нашел в нем любезного человека. Он настращал меня песчаными прусскими дорогами и советовал лучше ехать через Польшу и Вену; однако ж мне не хочется переменить своего плана. Пожелав ему счастливого пути, бросился я на постелю; но не мог заснуть до самого того времени, как чухонец пришел мне сказать, что кибитка для меня впряжена.

Я не приметил никакой розницы между эстляндцами и лифляндцами, кроме языка и кафтанов: одни носят черные, а другие серые. Языки их сходны; имеют в себе мало собственного, много немецких и даже несколько славянских слов. Я заметил, что они все немецкие слова смягчают в произношении: из чего можно заключить, что слух их нежен; но видя их непроворство, неловкость и недогадливость, всякий должен думать, что они, просто сказать, глуповаты. Господа, с которыми удалось мне говорить, жалуются на их леность и называют их сонливыми людьми, которые по воле ничего не сделают: и так надобно, чтобы их очень неволили, потому что они очень много работают, и мужик в Лифляндии или в Эстляндии приносит господину вчетверо более нашего казанского или симбирского.

Сии бедные люди, работающие господеви со страхом и трепетом во все будничные дни, зато уже без памяти веселятся в праздники, которых, правда, весьма немного по их календарю.

Дорога усеяна корчмами, и все они в проезд мой были наполнены гуляющим народом – праздновали троицу.

Мужики и господа лютеранского исповедания. Церкви их подобны нашим, кроме того, что наверху стоит не крест, а петух, который должен напоминать о падении апостола Петра. Проповеди говорятся на их языке; однако ж пасторы все знают по-немецки.

Что принадлежит до местоположений, то в этой стороне смотреть не на что. Леса, песок, болота; нет ни больших гор, ни пространных долин. – Напрасно будешь искать и таких деревень, как у нас. В одном месте видишь два двора, в другом три, четыре и церковь. Избы больше наших и разделены обыкновенно на две половины: в одной живут люди, а другая служит хлевом. – Те, которые едут не на почтовых, должны останавливаться в корчмах. Впрочем, я почти совсем не видал проезжих: так пуста эта дорога в нынешнее время.

О городах говорить много нечего, потому что я в них не останавливался. В Ямбурге, маленьком городке, известном по своим суконным фабрикам, есть изрядное каменное строение. Немецкая часть Нарвы, или, собственно, так называемая Нарва, состоит по большей части из каменных домов; другая, отделяемая рекою, называется Иван-город. В первой всё на немецкую стать, а в другой всё на русскую. Тут была прежде наша граница – о, Петр, Петр!

Когда открылся мне Дерпт, я сказал: прекрасный городок! Там все праздновало и веселилось. Мужчины и женщины ходили по городу обнявшись, и в окрестных рощах мелькали гуляющие четы. Что город, то норов; что деревня, то обычай. – Здесь-то живет брат несчастного Л . Он главный пастор, всеми любим и доход имеет очень хороший. Помнит ли он брата? Я говорил об нем с одним лифляндским дворянином, любезным, пылким человеком. «Ах, государь мой! – сказал он мне, – самое то, что одного прославляет и счастливит, делает другого злополучным. Кто, читая поэму шестнадцатилетнего Л и все то, что он писал до двадцати пяти лет, не увидит утренней зари великого духа? Кто не подумает: вот юный Клопшток, юный Шекспир? Но тучи помрачили эту прекрасную зарю, и солнце никогда не воссияло. Глубокая чувствительность, без которой Клопшток не был бы Клопштоком и Шекспир Шекспиром, погубила его. Другие обстоятельства, и Л бессмертен!» – Лишь только въедешь в Ригу, увидишь, что это торговый город, – много лавок, много народа – река покрыта кораблями и судами разных наций – биржа полна. Везде слышишь немецкий язык – где-где русский, – и везде требуют не рублей, а талеров. Город не очень красив; улицы узки – но много каменного строения, и есть хорошие домы.

В трактире, где я остановился, хозяин очень услужлив: сам носил паспорт мой в правление и в благочиние и сыскал мне извозчика, который за тринадцать червонцев нанялся довезти меня до Кенигсберга, вместе с одним французским купцом, который нанял у него в свою коляску четырех лошадей; а я поеду в кибитке. – Илью отправлю отсюда прямо в Москву.

Милые друзья! Всегда, всегда о вас думаю, когда могу думать. Я еще не выехал из России, но давно уже в чужих краях, потому что давно с вами расстался.

4

Еще не успел я окончить письма к вам, любезнейшие друзья, как лошади были впряжены и трактирщик пришел сказать мне, что через полчаса запрут городские вороты. Надобно было дописать письмо, расплатиться, укласть чемодан и приказать кое-что Илье. Хозяин воспользовался моим недосугом и подал мне самый аптекарский счет; то есть за одне сутки он взял с меня около девяти рублей!

Удивляюсь еще, как я в таких торопях ничего не забыл в трактире. Наконец все было готово, и мы выехали из ворот. Тут простился я с добродушным Ильею – он к вам поехал, милые! – Начало смеркаться. Вечер был тих и прохладен. Я заснул крепким сном молодого путешественника и не чувствовал, как прошла ночь. Восходящее солнце разбудило меня лучами своими; мы приближались к заставе, маленькому домику с рогаткою. Парижский купец пошел со мною к майору, который принял меня учтиво и после осмотра велел нас пропустить. Мы въехали в Курляндию – и мысль, что я уже вне отечества, производила в душе моей удивительное действие. На все, что попадалось мне в глаза, смотрел я с отменным вниманием, хотя предметы сами по себе были весьма обыкновенны. Я чувствовал такую радость, какой со времени нашей разлуки, милые! еще не чувствовал. Скоро открылась Митава. Вид сего города некрасив, но для меня был привлекателен! «Вот первый иностранный город», – думал я, и глаза мои искали чего-нибудь отменного, нового. На берегу реки Аа, через которую мы переехали на плоту, стоит дворец герцога курляндского, не малый дом, впрочем, по своей наружности весьма не великолепный. Стекла почти везде выбиты или вынуты; и видно, что внутри комнат переделывают. Герцог живет в летнем замке, недалеко от Митавы. Берег реки покрыт лесом, которым сам герцог исключительно торгует и который составляет для него немалый доход. Стоявшие на карауле солдаты казались инвалидами. Что принадлежит до города, то он велик, но нехорош. Домы почти все маленькие и довольно неопрятны; улицы узки и худо вымощены; садов и пустырей много.

Мы остановились в трактире, который считается лучшим в городе. Тотчас окружили нас жиды с разными безделками. Один предлагал трубку, другой – старый лютеранский молитвенник и Готшедову «Грамматику», третий – зрительное стекло, и каждый хотел продать товар свой таким добрым господам за самую сходную цену. Француженка, едущая с парижским купцом, женщина лет в сорок пять, стала оправлять свои седые волосы перед зеркалом, а мы с купцом, заказав обед, пошли ходить по городу – видели, как молодой офицер учил старых солдат, и слышали, как пожилая курносая немка в чепчике бранилась с пьяным мужем своим, сапожником!

Возвратясь, обедали мы с добрым аппетитом и после обеда имели время напиться кофе, чаю и поговорить довольно. Я узнал от сопутника своего, что он родом италиянец, но в самых молодых летах оставил свое отечество и торгует в Париже; много путешествовал и в Россию приезжал отчасти по своим делам, а отчасти для того, чтобы узнать всю жестокость зимы; и теперь возвращается опять в Париж, где намерен навсегда остаться. – За все вместе заплатили мы в трактире по рублю с человека.

Выехав из Митавы, увидел я приятнейшие места. Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь. Нам попались немецкие извозчики из Либау и Пруссии. Странные экипажи! Длинные фуры цугом; лошади пребольшие, и висящие на них погремушки производят несносный для ушей шум.

Отъехав пять миль, остановились мы ночевать в корчме. Двор хорошо покрыт; комнаты довольно чисты, и в каждой готова постель для путешественников.

Вечер приятен. В нескольких шагах от корчмы течет чистая река. Берег покрыт мягкою зеленою травою и осенен в иных местах густыми деревами. Я отказался от ужина, вышел на берег и вспомнил один московский вечер, в который, гуляя с Пт. под Андроньевым монастырем, с отменным удовольствием смотрели мы на заходящее солнце. Думал ли я тогда, что ровно через год буду наслаждаться приятностями вечера в курляндской корчме? Еще другая мысль пришла мне в голову. Некогда начал было я писать роман и хотел в воображении объездить точно те земли, в которые теперь еду. В мысленном путешествии, выехав из России, остановился я ночевать в корчме: и в действительном то же случилось. Но в романе писал я, что вечер был самый ненастный, что дождь не оставил на мне сухой нитки и что в корчме надлежало мне сушиться перед камином; а на деле вечер выдался самый тихий и ясный. Сей первый ночлег был несчастлив для романа; боясь, чтобы ненастное время не продолжилось и не обеспокоило меня в моем путешествии, сжег я его в печи, в благословенном своем жилище на Чистых Прудах. – Я лег на траве под деревом, вынул из кармана записную книжку, чернилицу и перо и написал то, что вы теперь читали.

Между тем вышли на берег два немца, которые в особливой кибитке едут с нами до Кенигсберга; легли подле меня на траве, закурили трубки и от скуки начали бранить русский народ. Я, перестав писать, хладнокровно спросил у них, были ли они в России далее Риги? «Нет», – отвечали они. «А когда так, государи мои, – сказал я, – то вы не можете судить о русских; побывав только в пограничном городе». Они не рассудили за благо спорить, но долго не хотели признать меня русским, воображая, что мы не умеем говорить иностранными языками. Разговор продолжался. Один из них сказал мне, что он имел счастье быть в Голландии и скопил там много полезных знаний. «Кто хочет узнать свет, – говорил он, – тому надобно ехать в Роттердам. Там-то живут славно, и все гуляют на шлюпках! Нигде не увидишь того, что там увидишь. Поверьте мне, государь мой, в Роттердаме я сделался человеком!» – «Хорош гусь!» – думал я – и пожелал им доброго вечера.

Один из моих приятелей, будучи в Нарве, читал Крамеру сие письмо – он был доволен – я еще больше!

Ленца, немецкого автора, который несколько времени жил со мною в одном доме. Глубокая меланхолия, следствие многих несчастий, свела его с ума; но в самом сумасшествии он удивлял нас иногда своими пиитическими идеями, а всего чаще трогал добродушием и терпением.


Черты сентиментализма в литературе 18 века на примере произведений

Н. М. Карамзина.

Сентиментализм – это художественное течение второй половины 18 века. Особую популярность термин получил под воздействием романа английского писателя Л. Стерна «Сентиментальное путешествие по Франции и Италии» (1768, первый русский перевод – 1793).

В западноевропейской литературе сентиментализм развивается в рамках Просвещения как своеобразная реакция на его ранний (рационалистический) этап.

Культ разума, утверждавшийся просветителями, уже в середине века начал обнаруживать свою односторонность.

Жанр романа в письмах открывал возможности для изображения душевного состояния героя или героини. Ещё одно открытие сентиментализма – обращение к переживаниям именно простого, незнатного и небогатого человека. Писатели эпохи сентиментализма делают новый шаг в поисках демократического героя.

В крепостнической России имела важное значение позиция таких писателей сентименталистов, как П. Ю. Львов и Н. М. Карамзин, выражавших сочувствие к простым людям.

Для сентиментализма показательно стремление представить человеческую личность изнутри, в стремлениях, мыслях, чувствах, настроениях. Для этого направления характерны поиски своеобразного в каждом человеке, делающего его не похожим на других людей, изображение любимого «конька», ведущей страсти. Сентименталисты в значительной мере преодолели рационалистическую прямолинейность в обрисовке человеческого характера, показательную для раннего Просвещения. Они не склонны резко противопоставлять положительных и отрицательных героев, изображая характер человека богаче, противоречивее. Они первыми вносят элементы диалектики. Например, Эраст в «Бедной Лизе» Н. М. Карамзина отнюдь не представлен злодеем, а скорее слабым, безвольным человеком, который погубил Лизу, но и сам не нашёл счастья.

У сентименталистов главным критерием является не испорченное цивилизацией чувство. Основная идея сентиментализма – мирная, идиллическая жизнь человека на лоне природы. Резко противопоставляется деревня (средоточие естественной жизни, нравственной чистоты) городу (символу зла, неестественной жизни, суеты). Появляются новые герои – «поселяне» и «поселянки» (пастухи и пастушки). Особое внимание уделяется пейзажу. Пейзаж идиллический, сентиментальный: речка, журчащие ручейки, лужок – созвучен личному переживанию. Автор сочувствует героям, его задача – заставить сопереживать, вызвать сострадание, слёзы умиления у читателя.

Серьёзную проверку сентиментальный идеал прошёл во время Французской революции (1789 – 1794 г. г.), когда ученики сентиментальных воспитателей получили власть и стали преследовать тех, кто, по их мнению, не был достаточно чувствителен. Таков был фактический глава революционного правительства Максимильен Робеспьер по прозвищу Неподкупный – непосредственный ученик Руссо. Он действительно всем сердцем сочувствовал всем сердцем страданиям народа, действительно был абсолютно неподкупен, действительно в политических действиях всегда следовал правилам морали и стремился к тому, чтобы строгое соблюдение их стало политическим правилом для всех. Но он добивался этого, проливая потоки крови. Чувствительный политик превратился в жесточайшего диктатора – «сентиментального тигра», по выражению Пушкина, - а вскоре и сам погиб на эшафоте. Таким образом, сентиментальная утопия, как и всякая утопия, оказалась несостоятельной.

В России основателем сентиментализма по праву считают Николая Михайловича Карамзина. Однако значение Карамзина в русской литературе столь велико, что никак не ограничивается связью с тем или иным направлением. Более того, во многих своих произведениях Карамзин переходит к критике сентиментализма изнутри, показывая противоречивость идеала чувствительности, опережая, таким образом, большинство своих читателей и почитателей.

Шумная, несколько скандальная известность Карамзина началась в 1791 году. Тогда в основанном им «Московском журнале» стали печататься «Письма русского путешественника» - записки (в форме писем к друзьям) о путешествии, которое Карамзин действительно совершил в 1789 – 1790 годах, посетив Германию, Швейцарию, Англию и, главное, революционную Францию. В Германии и Швейцарии Карамзин познакомился со многими знаменитыми деятелями культуры, в том числе с великими философами Кантом и Гердером. Во Франции интересовался в первую очередь политикой, слушал знаменитых революционных ораторов (среди них и малоизвестного тогда Робеспьера), многих из них он знал лично.

«Письма русского путешественника» - и публицистическая, и художественная книга. Карамзин был в равной мере и художником, и общественным деятелем. Рассказчика – «путешественника» - нельзя полностью отождествлять с автором; какие-то из описанных в книге событий случились с Карамзиным в действительности, другие выдуманы или рассказаны не так, как было на самом деле. «Путешественник» изображён наивным, чувствительным молодым человеком, который ездит по Европе без определённой цели. Из чистого любопытства он заводит знакомства со знаменитостями, посещает революционное Национальное собрание в Париже, любуется красотами природы, историческими памятниками. Следуя общей европейской моде, он посещает места, описанные в произведениях Руссо и Стерна, простодушно жалея, что литературных героев не было на самом деле. Притом рассказчик не забывает описывать разговоры со случайными попутчиками, самые незначительные дорожные происшествия. Всё вокруг ему важно постольку, поскольку даёт пищу для сердца и воображения. Лучшая похвала человеку в его устах – добрый. Даже Вольтера, величайшего скептика и насмешника 18 века, Карамзин хвалит именно за доброту, за проповедь гуманности, за то, что он построил церковь и заботился о крестьянах.

Тон повествования в «Письмах» как будто нарочито несерьёзен. Многое в языке автора взято из жаргона светских модников. Порой чувства выражаются с некоторым нажимом: «Качание лодки приводило кровь мою в такое приятное волнение; солнце так великолепно сияло на нас сквозь зелёные решётки ветвистых дерев, уединённые хижины так гордо возвышались среди виноградных садиков, которые составляют богатство мирных семейств, живущих в простоте натуры, - ах, друзья мои! Для чего не было вас со мною?» И сразу после этого описываются бытовые мелочи: «Вышли мы на берег, заплатив лодочнику новый французский талер, или два рубли… Выпив в трактире чашек пять кофе, я чувствую в себе такую бодрость, что готов пуститься пешком на десять миль».

Читатели не сразу разглядели в «чувствительном путешественнике» умного, скорее холодного, чем восторженного наблюдателя. Он может задать дельный вопрос самому Канту; судит о своих знаменитых собеседниках как равный. Наконец, наблюдая весёлую парижскую жизнь 1790 года (это было время затишья революции), он ясно осознаёт, что присутствует при великих событиях, полностью меняющих ход мировой истории. Карамзин был в Париже ещё при монархии; часть «Писем», посвящённая Франции, печаталась, когда революция уже завершилась.

События европейской истории, мнения тех или иных философов или политиков Карамзин осмыслял критически. Но самый склад европейской жизни он предпочитал не критиковать, а, в известной мере, прививать русскому читателю. В Европе времён карамзинского путешествия завершалась сентиментальная эпоха, а в России её ценности как раз становились актуальны.

Рассмотрим более детально, какие же черты сентиментализма проявляются в книге Н. М. Карамзина «Письма русского путешественника». Жанр письма позволял автору наиболее полно и ярко передать свои впечатления от увиденного в Европе, раскрыть чувства, мысли, настроения. Большую живость и чувствительность слогу писателя придаёт тот приём, с помощью которого он обращается к своим друзьям. Письма имеют точную датировку, указано место создания письма. Сначала в небольшом предисловии рассказчик отмечает, что оставляет в своих записках всё как есть, не пытаясь избавиться от «пестроты, неровности слога», так как это следствие различных предметов, которые «действовали на душу молодого, неопытного русского путешественника».

Первая дата отмечена так: «Тверь, 18 мая 1789». Рассказчик полностью соблюдает форму сентиментального письма, изображая выезд как событие, которое вызывает в нём противоречивые чувства. С одной стороны, ему очень жаль расставаться с друзьями, и чтобы передать свои чувства, он использует традиционные для сентиментализма художественные средства. Это обращения, восклицательные и вопросительные предложения, лексические повторы: «Расстался я с вами, милые, расстался! Сердце моё привязано к вам всеми нежнейшими своими чувствами, а я беспрестанно от вас удаляюсь и буду удаляться!

О сердце, сердце! Кто знает: чего ты хочешь?»

С другой стороны, он стремится получить от путешествия новые впечатления: «беспокойство человеческого сердца» «влечёт от предмета к предмету», воображение «заставляет нас искать радостей в неизвестности будущего». Автор активно использует лексику, которая усиливает чувствительность: «размягчён, растроган», «слёзы заразительны», «сердце так много чувствовало».

Большой интерес для читателей представляет в «Письмах» описание достопримечательностей городов и встреч со знаменитостями. Вот как он описывает Кенигсберг, «столицу Пруссии», отмечая, что в городе 4000 домов и 40000 жителей – «как мало по величине города!»

Рассказчик посещает «глубокомысленного, тонкого метафизика» Канта, «маленького, худенького старичка, отменно белого и нежного». С полчаса говорили о разных вещах: «о путешествиях, о Китае, об открытии новых земель». Рассказчик был поражён историческим и географическим знаниям Канта, но больше всего ему запомнился разговор о природе и нравственности человека, и он цитирует по памяти слова немецкого философа: «…Не видя цели или конца стремления нашего в здешней жизни, полагаем мы будущую, где узлу надобно развязаться… Помышляя о тех услаждениях, которые имел я в жизни, не чувствую теперь удовольствия, но, представляя себе те случаи, где действовал сообразно с законом нравственным, начертанным у меня в сердце, радуюсь. Говорю о нравственном законе: назовёт его совестию, чувством добра и зла – но они есть. Я солгал, никто не знает лжи моей, но мне стыдно». Говоря «русскому дворянину, любящему великих мужей и желающему изъявить свое почтение Канту», о своей вере в будущую жизнь, немецкий философ подчёркивает, что вера в жизнь будущую предполагает уже «Бытие Всевечного Творческого разума».

Рассказчик отмечает, что эта метафизическая беседа продолжалась около трёх часов и описывает манеру речи Канта и его домик: «Кант говорит скоро, весьма тихо и невразумительно; и потому надлежало мне слушать его с напряжением всех нерв слуха. Домик у него маленький, и внутри приборов много. Всё просто, кроме… его метафизики».

Описывая кенигсбергскую кафедральную церковь, достопримечательность города, рассказчик пишет: «Здешняя кафедральная церковь огромна. С великим примечанием рассматривал я там древнее оружие, латы и шишак благочестивейшего из маркграфов бранденбургских и храбрейшего из рыцарей своего времени. «Где вы, - думал я, - где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма? Бледные тени ваши ужасают робкое просвещение наших дней. Одни сыны вдохновения дерзают вызывать их из бездны минувшего – подобно Улиссу, зовущему тени друзей из мрачных жилищ смерти, - чтобы в унылых песнях своих сохранять память чудесного изменения народов». – Я мечтал около часа, прислонясь к столбу. – На стене изображена макграфова беременная супруга, которая, забыв своё состояние, бросается на колени и с сердечным усердием молит небо о сохранении жизни героя, идущего побеждать врагов. Жаль, что здесь искусство не соответствует трогательности предмета! – Там же видно множество разноцветных знамён, трофеев макграфовых».

В процитированном отрывке отчётливо видно, что Карамзин прекрасно соблюдает форму сентиментальных традиций: герой обязательно пребывает в «мечтах», глубокой задумчивости при воспоминании о прошлом; используются риторические обращения и вопросы, лексические повторы («Где вы, где вы, мрачные веки, веки варварства и героизма?») Обязательно используется развёрнутое сравнение, взятое из произведений античности; употребляется перифраз «сыны вдохновения» (поэты), которые сравниваются с Улиссом (Одиссеем), оказавшимся в подземном царстве мрачного Аида, чтобы вызвать тени друзей. Здесь и сетования на то, что в увиденном произведении искусства не хватает «трогательности», так как сентименталисты ставили задачу добиться от читателей непременно слёз скорби или умиления, что должно было привести к «катарсису» - нравственному очищению.

Знакомит рассказчик своих читателей и с местными преданиями. Наёмный лакей- француз утверждал, что из кафедральной церкви есть подземный ход за город, в старую церковь, до которой будет около двух миль, и показывал маленькую дверь с лестницей, которая ведёт под землю.

Рассказчик стремится описать быт горожан: «Здесь есть изрядные сады, где можно с удовольствием прогуляться. В больших городах весьма нужны народные гульбища. Ремесленник, художник, учёный отдыхает на чистом воздухе по окончании своей работы, не имея нужды идти за город. К тому же испарения садов освежают и чистят воздух, который в больших городах всегда бывает наполнен гнилыми частицами. Ярманка начинается. Все наряжаются в лучшее своё платье, и толпа за толпою встречается на улицах. Гостей принимают на крыльце, где подают чай и кофе».

Дневниковая запись заканчивается обращением к друзьям к непременным изъявлением своих чувств: «Я вас люблю так же, друзья мои, как и прежде; но разлука не так уже для меня горестна. Начинаю наслаждаться путешествием. Иногда, думая о вас, вздохну; но лёгкий ветерок струит воду, не возмущая светлости её. Таково сердце человеческое; в сию минуту благодарю судьбу за то, что оно таково. – Будьте только благополучны, друзья мои, и никогда обо мне не беспокойтесь! В Берлине надеюсь получить от вас письмо».

Здесь, продолжая сентиментальную традицию, Карамзин стремится вывести общечеловеческие законы чувствительности («Таково, сердце человеческое»).

Проезжая Фрауенберг. Рассказчик досадует, что не может видеть тех комнат, в которых жил Коперник, «славный математик и астроном, где он определил движение земли вокруг её оси и солнца». «Сей астроном был счастливее Галилея: суеверие… не заставило его клятвенно отрицаться от учения истины».

Рассказывая о посещении театра в Берлине, рассказчик не скупится на слова, передающие его чувства. Он смотрел драму Коцебу «Ненависть к людям и раскаяние» и «плакал как ребёнок, не думая осуждать сочинителя». Недостаток пьесы Коцебу он видит в том, что тот «в одно время заставляет зрителей и плакать и смеяться!» Путешественник видит в этом отсутствие вкуса, очевидно, желая только плакать. «Вышедши из театра, обтёр я последнюю сладкую слезу. Поверите ли, друзья мои, что нынешний вечер причисляю я к счастливейшим вечерам моей жизни? И пусть теперь доказывают мне, что изящные искусства не имеют влияния на счастие наше!» Здесь обратим внимание на то, что наряду с традиционной для сентименталистов мыслью о благотворном влиянии искусства на воспитание чувствительности, автор использует не только обращения, риторические вопросы и восклицания, но и многочисленные инверсии, усиливающие эмоциональность речи.

В «Письмах» есть много описаний природы, которые созданы в сентиментальных традициях. Рассмотрим некоторые из них. Вот пейзаж по дороге в Берлин: «Луна взошла над нами; ясный свет её разливался по зелени листьев; тихий и чистый воздух упитан был благовонными испарениями лип. И я мог жаловаться в сии минуты – тогда, как мать природа дышала ароматами вокруг меня? Эта ночь оставила во мне какие-то романические, приятные впечатления». Герой вступает во взаимодействие с природой, она изменяет его настроение, вызывает приятные чувства, слог при описании природы возвышенный, используется книжная и высокая лексика: «упитан», «благовонными», «ароматами», «мать природа», «романические».

Вот ещё один сентиментальный пейзаж: «Длинная аллея вывела меня на обширный зелёный луг. Тут на левой стороне представилась мне Эльба и цепь высоких холмов, покрытых леском, из-за которого выставляются кровли рассеянных домиков и шпицы башен. На правой стороне поля, обогащённые плодами; везде вокруг меня расстилались зелёные ковры, усеянные цветами. Вечернее солнце кроткими лучами своими освещало сию прекрасную картину. Я смотрел и наслаждался; смотрел, радовался и - даже плакал, что обыкновенно бывает, когда сердцу моему очень весело! – Вынул бумагу, карандаш; написал: «Любезная природа!» - и более ни слова!! Но едва ли когда-нибудь чувствовал так живо, что мы созданы наслаждаться и быть счастливыми; и едва ли когда-нибудь в сердце своём был так добр и так благодарен против моего творца, как в сии минуты. Мне казалось, что слёзы мои льются от живой любви к Самой Любви и что они должны смыть некоторые чёрные пятна в книге жизни моей.

А вы, цветущие берега Эльбы, зелёные леса и холмы! Вы будете благословляемы много и тогда, когда, возвратясь в северное отдалённое отечество моё, в часы уединения буду вспоминать прошедшее!»

Мы видим, что природа возведена в культ, она идиллическая, вызывает в герое слёзы радости и умиления, благодарности Творцу природы и любви, что способствует его нравственному очищению (слёзы должны смыть чёрные пятна в книге жизни), речь метафорична, образна, эмоциональна, лирически взволнованна. Риторические обращения к природе, к цветущим берегам Эльбы, риторические восклицательные и вопросительные предложения, многочисленные инверсии, лексика, с помощью которой выражаются чувства – всё это усиливает эмоциональность речи.

В духе сентиментализма и в жанре сельской идиллии описываются поселяне и поселянки – новые герои этого литературного направления: «Каждый поселянин, идущий по лугу, казался мне благополучным смертным, имеющим с избытком всё то, что потребно человеку. «он здоров трудами, - думал я, - весел и счастлив в час отдохновения, будучи окружён мирным семейством, сидя подле верной своей жены и смотря на играющих детей. Все его желания, все надежды ограничиваются обширностью его полей; цветут поля, цветёт душа его». – Молодая крестьянка с посошком была для меня аркадскою пастушкою. «Она спешит к своему пастуху, - думал я, - который ожидает её под тенью каштанового дерева, там, на правой стороне, близ виноградных садов. Он чувствует электрическое потрясение в сердце, встаёт и видит любезную, которая издали грозит ему посошком своим. Как же бежит он навстречу к ней! Пастушка улыбается; идёт скорее, скорее – и бросается в отверстые объятия милого своего пастуха». – Потом видел я их (разумеется, мысленно) сидящих друг подле друга в сени каштанового дерева. Они целовались, как нежные горлицы».

Кроме описаний природы, в «Письмах» есть много описаний достопримечательностей. Например, рассказчик посещает Дрезденскую картинную галерею и подробно описывает картины, сообщает сведения о жизни художников: Рафаэля. Микель Анджело.

Проезжая Веймар, наш герой не мог не посетить знаменитого немецкого философа Гердера. Духовная тематика занимает очень важное место в книге Карамзина, и чаще всего она раскрывается в беседах со знаменитостями. Начитанный путешественник цитирует большие отрывки из философских сочинений Гердера, например, то место, где учёный размышляет о бессмертии, рассказывая о лилии, растущей в поле, которая «впивает в себя воздух, свет, все стихии – и соединяет их с существом своим, для того чтобы расти, накопить жизненного соку и расцвесть; цветёт и потом исчезает». Но лилия любовь и жизнь свою истощила на то, чтобы сделаться матерью, «оставить по себе образы свои и размножить своё бытие». Гердер в пересказе героя приходит к выводу, что смерти нет в творении.

Гердер встретил путешественника ещё в сенях, обошёлся с ним ласково, говорил о политическом состоянии России, о литературе, о немецких поэтах, о совершенстве древнегреческого языка, и рассказчик сделал вывод, что философ очень любезный человек.

В Цирихе наш путешественник посетил Лафатера, передавая читателям портрет этого учёного и философа: «…он имеет весьма почтенную наружность: прямой и стройный стан, гордую осанку, продолговатое бледное лицо, острые глаза и важную мину. Все его движения живы и скоры; всякое слово говорит он с жаром. В тоне его есть нечто учительское или повелительное, происшедшее, конечно, от навыка говорить проповеди, но смягчаемое видом непритворной искренности и чистосердечия». Описывая одно из посещений Лафатера. Рассказчик знакомит нас с игрой в вопросы и ответы, которой развлекалось общество. Некоторые примеры ему хорошо запомнились. Кто есть истинный благодетель? Тот, кто помогает ближнему в настоящей его нужде. Нужна ли жизнь такого-то человека для совершения такого-то дела? Нужна, если он жив останется; не нужна, если он умрёт.

Путешественника удивляет в Лафатере то, что он часа свободного не имеет, и дверь кабинета его почти никогда не затворяется; когда уйдёт нищий, придёт печальный, требующий утешения, или путешественник, не требующий ничего, но отвлекающий от дела. Лафатер посещает больных и умирающих и объясняет рассказчику, откуда он черпает столько силы и столько терпения: «Человек может делать много, если захочет, и чем более он действует, тем более находит в себе силы и охоты к действию».

Большой интерес представляет описание революционного Парижа: «Париж ныне не то, что он был. Грозная туча носится над его башнями и помрачает блеск сего некогда пышного города. Златая роскошь, которая прежде царствовала в нём, как в своей любезной столице, - златая роскошь, опустив чёрное покрывало на горестное лицо своё, поднялась на воздух и скрылась за облаками; остался один бледный луч её сияния, который едва сверкает на горизонте, подобно умирающей заре вечера. Ужасы революции выгнали из Парижа самых богатейших жителей; знатнейшее дворянство удалилось в чужие земли, а те, которые здесь остались, живут по большей части в тесном круге своих друзей и родственников».

Путешественник с сочувствием и симпатией изображает короля и королеву, которых он увидел в придворной церкви: «Спокойствие, кротость и добродушие изображаются на лице первого, и я уверен, что никакое злое намерение не рождалось в душе его. Есть на свете счастливые характеры, которые по природному чувству не могут не любить и не делать добра: таков сей государь! Он может быть злополучен; может погибнуть в шумящей буре – но правосудная история впишет Людовика 16 в число благодетельных царей, и друг человечества прольёт в память его слезу сердечную. – Королева, несмотря на все удары рока, прекрасна и величественна, подобно розе, на которую веют холодные ветры, но которая сохраняет ещё цвет и красоту свою».

Несомненно, Карамзин отрицательно относится к революции во Франции, он изображает её как бедствие. Оказавшись в Париже в апреле 1790 года, вот что он пишет: «Не думайте, однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует; все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши, или освистывают, как в театре! Те, которым потерять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят всё отнять, другие хотят спасти что-нибудь».

Характерная сценка для Франции того времени, которую приводит рассказчик. В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого, хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал: «Да здравствует нация!», совершенно не зная, что такое нация. Этот «анекдот» позволяет, по мнению путешественника судить о народном невежестве.

Подведём итоги нашей работы.

Итак, мы убедились, что «Письма русского путешественника Карамзина» по форме, по жанру совершенно вписываются в традиции сентименталистов, но по содержанию отличаются, например, от «Сентиментального путешествия» Стерна. Во-первых, у Стерна преобладает субъективное начало. Книге Карамзина в большей степени свойственно субъективное начало, но оно не поглощает весь материал книги, потому что в ней мы находим огромное количество сведений о культуре, быте, искусстве, людях Запада. Информационная задача у Карамзина выдвинута на первый план, автор действительно посетил Европу и те места, о которых он пишет, изучал западные страны по справочникам, по различным книгам, чтобы потом увидеть всё самому воочию. Он приехал в эти страны уже «европейцем» и очень хотел познакомить с Западом русского читателя. Вернувшись из длительного путешествия, Карамзин принялся за работу, чтобы создать своё произведение по свежим следам, опираясь на свои знания и впечатления, и ему это удалось: возникла грандиозная книга, своеобразная «энциклопедия» Запада для русского читателя. Что же касается Стерна, то он своё произведение мог создать дома на диване, никуда не выезжая. У Карамзина мы знакомимся с подлинными наблюдениями, он использует много книжного материала, его «Письмам» характерна фактическая точность. Таким образом, «Письма русского путешественника» - это не только «сентиментальное» путешествие, но и эта книга играет важную образовательную и воспитательную роль.

Несмотря на то, что у Карамзина был общий с его западноевропейскими учителями взгляд на человека как на личность, которая осуществляет себя в богатстве чувств, в духовной жизни, в отстаивании одинокого счастья, по своему содержанию его произведения отличались от произведений европейских коллег. Причины различия заключаются в национальных условиях жизни, во времени становления сентиментализма. Западноевропейский сентиментализм переживал свой расцвет в период духовного и политического подъёма, когда революция ещё не обнажила свой «звериный оскал». Русский сентиментализм складывался позднее, в годы роковой проверки теории просветителей практикой французской революции, в эпоху начавшейся драмы передовых людей, в период обнаружившейся катастрофичности бытия человека нового времени. Революция убеждала, что обещанное просветителями «царство разума», справедливости, равноправия и свободы не наступило. Всё это и определило национально-неповторимый облик сентиментализма Карамзина. Субъективизм и пессимизм Карамзина обусловлен драмой идей века. Писатель ставил перед собой не камерные, а общечеловеческие задачи.

Обновлено: 2018-07-04

Внимание!
Если Вы заметили ошибку или опечатку, выделите текст и нажмите Ctrl+Enter .
Тем самым окажете неоценимую пользу проекту и другим читателям.

Спасибо за внимание.

.

Полезный материал по теме

Впереди писателя ждали трудности, которые отвлекли его от грусти и боли. Чуть позже выяснилось, что паспорт, полученный в Москве не дает права путешествовать по морю. Поэтому писатель поменял маршрут и испытал множество неудобств. При дорожном путешествии автор побывал в Риге, Паланге и Нарве. Молодой писатель мечтал познакомиться с Кантом. По прибытию в Кенигсберг автора сразу приняли в доме Канта, Вскоре он поехал в Берлин и запланировал посетить Королевскую библиотеку и городской зверинец. Писатель побывал на представлении мелодрамы Коцебу. В письме он также описал увеселительный замок в Сан – Суси.

Путешественник поехал в Дрезден и осмотрел картинную галерею. В письме он описал все свои впечатления от просмотра картин и художественных творений в галерее. После Дрездена писатель поехал в Лейпциг. Увиденную природу по дороге он описал в письмах до мелких подробностей. В Лейпциге путешественник был поражен разнообразием книжных магазинов. В Веймаре у автора состоялась встреча с Виландом и Гердером. Дальше он поехал во Франкфурт и любовался красотой ландшафта по творению Сальватора Розы и Пусена.

Вскоре писатель прибыл в Швейцарию. Его путешествие началось с Базеля. После Базеля молодой человек остановился в Цюрихе. В этом городе он присутствовал на встречах писателей, где неоднократно выступали авторы книг.

В дальнейших письмах указаны точные даты и часы написанной записи. Автор упомянул встречи с графом Д Артуа. Писатель поднимался на альпийские горы, посещал красивые места и плавал на лодке по озеру. В письмах писатель рассуждает про особенности образования и необходимости французского языка в Лозанне. Дальше автор поехал в деревню Ферней. В этой деревне раньше жил великий писатель Вольтер. Путешественник посетил комнату писателя и отметил, что на стене висел портрет, подаренный одним известным русским художником. На картине была изображена императрица России.

В 1789 году 1 декабря писателю исполнилось 23 года. В этот день он прогулялся возле озера Женевы и вспомнил о друзьях. В Швейцарии автор задержался на несколько месяцев. Позже решил отправиться во Францию. Первым делом он посетил Лион. Писателю было все интересно. Он побывал в театрах, среди античных развалин, галереях и музеях. В Лионе автор посетил трагедию Шенье «Карл девятый». Обо всех своих ощущениях он рассказывает в своих письмах.

Писателю не терпелось добраться до главного города Франции. В письмах он полностью рассказывает про улицы, людей и дома Парижа. Посещая церковь, автор случайно познакомился с королевской семьей. Молодой путешественник постарался посмотреть все в Париже.

В Париже он встретил господина Левека, который написал про историю России. При изучении путешественник находит недостатки в творении Левека. Он подчеркивает, что в книге не хватает живости слогов и ярких слов. К концу своего путешествия автор приезжает в Англию. Последнее письмо писатель написал в Кронштадте.

Картинка или рисунок Письма русского путешественника

Другие пересказы и отзывы для читательского дневника

  • Краткое содержание Пустой дом Дойл

    Три года прошло после кончины Шерлока Холмса. В столице Англии, полицейскими был обнаружен труп Рональда Адэра. Убитый был графом, к тому же заядлым картежником, состоящим во всех карточных клубах Лондона

  • Краткое содержание Зощенко Любовь

    После завершения вечеринки влюбленный молодой человек по имени Вася Чесноков уговаривает свою возлюбленную Машеньку не торопиться домой, а задержаться в гостях и подождать трамвая, чтобы не идти домой впотьмах пешком.

  • Краткое содержание Бианки Лесные домишки

    Бианки сочинял удивительные сказки для детей – о птицах и животных. Даже в этой маленькой сказке много интересных птиц с красивыми именами, здесь рассказывается об их домах и жизни. Главная героиня этой милой сказки – маленькая и быстрая Ласточка

  • Краткое содержание Евгений Онегин Пушкин

    Произведения Пушкина «Евгений Онегин» повествует читателям о молодом человеке, образованном и скучающем, который не может найти себе место в этой жизни. Для него все – как по привычке – утро, завтрак

  • Краткое содержание Погодин Время говорит пора

    Шесть часов утра, срабатывают будильники в коммунальной квартире, и все начинают потихоньку собираться на работу. Ребята же остаются спать, так как настала пора летних каникул. Так и остались в коммуналке